Суд возвратится к правде

Их было пятнадцать

Камнев Николай Антонович
Лысенко Василий Елисеевич
Воронов Виктор Гаврилович
Иващенко Григорий Данилович
Завозов Александр Савельевич
Лямкина Клавдия Григорьевна
Акименко Семен Прокопьевич
Пархоменко Василий Прохорович
Кулаков Николай Климентьевич
Лопатина Анна Михайловна
Караваева Екатерина Андреевна
Набережных Андрей Семенович
Гуськов Анатолий Иванович
Волков Василий Федорович
Кашкаров Василий Михайлович.
Пятьдесят лет назад они, семнадцати-восемнадцатилетние юноши и девушки, нашли в себе смелость вышагнуть из общего строя, попытались «остановиться, оглянуться». Но вождям не нужны думающие «винтики»...
Немногим больше года просуществовала в Рубцовском педучилище нелегальная молодежная организация «Январичи». В марте 1940 года ее руководящее ядро было арестовано сотрудниками НКВД. Первые шесть человек из приведенного списка были приговорены к различным срокам лишения свободы —  вот плата за мужество, за попытку разогнуть спину...
Нам удалось разыскать лишь трех из бывших членов организации. Николай Климентьевич Кулаков, пройдя фронтовыми дорогами от Сталинграда до Румынии, впоследствии до пенсии работал на Алтайском тракторном заводе. К несчастью, сейчас он тяжело болен, поэтому поговорить с ним не удалось.
Н. А. Камнев, уроженец села Селиверстова Волчихинского района, живет сейчас на Украине, в Славянске. Его земляк В. Е. Лысенко — в подмосковном городке Киржач.
Об остальных членах разгромленной организации пока ничего не известно.

НА СНИМКЕ: Н. А. Камнев и В. Е. Лысенко.
Фото из архива Н. А. Камнева.

Киржач

В необъятности неба, в дрожащем весеннем мареве грудой хлама горбился замурзанный городишко. Захолустная «уездность» выпячивала сияющие на солнце вывески общепита, славянская вязь на которых, видимо, призвана была напомнить, что здешняя жирная, непролазная российская грязь знавала поступь коней Тохтамыша.
На взгорке высилась церковь. Обшарпанная, истерзанная, ловила она солнечные лучи незрячими, давным-давно выбитыми глазами-окнами.
...Дверь открыл сухонький, морщинистый старичок, с седым венчиком волос и жесткой щеточкой усов: ни дать ни взять Окуджава.

— Василий Елисеевич, я привез вам привет от Николая Антоновича Камнева...
«Окуджава» отсырел взглядом, торопливо надел очки, исчез в соседней комнате, но скоро вернулся с носовым платком в руке.
Между нами — стол, на котором разложены фотографии, переданные мне Н. А. Камневым, блокноты с моими записями, письмо Николая Антоновича... Листы бумаги подолгу дрожат в старческих пальцах.

— Двадцатое марта до сих пор помню. Я тогда был старостой класса, задержался в училище — надо было для педсовета подготовить сведения о посещаемости. Возвращаюсь на квартиру (мы с Гришей Иващенко у моих родственников жили), возвращаюсь, вижу — у стола какой-то военный сидит. Забрал у меня портфель и — в нашу комнату: обыск. Тете Вере сказал, чтоб собрала мне узелок: хлеба, кружку с ложкой, смену белья.
В общем, забрали нас с Гришей. Привели в отдел НКВД, меня посадили на диван в коридорчике. Гришу увели куда-то. На этом диванчике я и просидел всю ночь. Утром в окно увидел Камнева с Завозовым, рядом — чекисты. «Их- то за что?» — думаю...
— Вы разве не догадывались, чем грозит вам и вашим товарищам работа в нелегальной организации!
— Организация? Так не было же как таковой организации. Камнев, правда, говорил, что она нужна, но... Разговоры — были, да. Но чтобы организация...
Я не сразу нашелся, что сказать: не ожидал такого поворота. Липовое, на пустом месте сфабрикованное НКВД дело? Но есть же свидетели, вещ. доки!
— Василий Елисеевич, в архиве управления КГБ по Алтайскому - краю хранятся два тома следственного дела по вашей организации. Даже номера рукописного журнала «Рассвет», который издавали «Январнчи»...
— Не знаю... Не помню.
— Бы не сотрудничали в журнале?
Может быть. А может, и нет.
— Но ведь Камнев говорит, что в то время вы были его правой рукой...
— Помню, собирались вместе, обсуждали, что происходит в стране. Вот о финской войне газеты писали, что это, мол, дело короткое и простое — один Ленинградский округ справится с агрессором. Но как-то попали мы на станцию, на разгрузку вагонов. Видим — эшелоны с войсками. Туда, к финской границе. Стали задумываться: что-то не то в газетах пишут. Нет, это не пораженческие настроения были: просто хотели разобраться. Сравнивали, как живет город и как — деревня. При всем том, что Рубцовск в те годы был маленькой станцией, людям там жилось лучше, в магазинах было что купить. Душа болела за обнищавшую деревню.
Мы были плохо информированы, да и знаний не хватало. Взялись за основы философии, психологии — для саморазвития... Но Камнев говорит о задачах организации, о программе... Какие задачи? Какие членские взносы? Кто их платил, куда? Не помню... Я не согласен, что это была организация...
Известный ученый Я. Л. Раппопорт в своей книге «На рубеже двух эпох» приводит та. кой факт. Одна из его коллег, жестоко пострадавшая от сталинских репрессий, впоследствии забыла все, что с ней произошло. Автор объясняет это «психологическим охранительным торможением». Фрейдовским «вытеснением противного».
Сколько же надо было изведать моему собеседнику, чтобы пережитое вытравило, парализовало, может быть, самое ценное, что есть у человека — память.
— ...Следствие вел молодой симпатичный офицер. Нет, не бил, не стращал. Ночами, правда, тоже допрашивали, но не грубили, нормальные были разговоры. Помнится, зачитал мне следователь стихи Григория Иващенко, там такие строчки были: «Нет ни белых, ни цветных от Балтики и до Востока». Вот он все допытывался: что бы это значило? Я ему объясняю: это, мол, о всеобщем равенстве, а он все крутил, какой-то иной смысл искал, выгодный следствию. Я не мог понять, чего он от меня хочет...
Конвоир, который часто водил меня из камеры на допросы, успокаивал, ободрял: ерунда, дескать, года три дадут, не больше. Я, признаться, тоже думал, что вот-вот все кончится, разберутся, ну пожурят и отпустят. Да и у ребят настроение было неплохое, не было растерянности, угнетенности. Запомнилось только ощущение нереальности: как будто все это не со мной происходило...
Вместо трех В. Лысенко был приговорен к десяти годам лагерей с последующим пятилетним поражением в правах. Судьба его сложилась так же, как судьбы миллионов «врагов народа» — этапы, бараки, колючка, лесоповал...
— Вы отбывали срок вместе с уголовниками!
— Первые годы моей лагерной жизни нас содержали отдельно. С уголовниками объединили после войны. Вот время настало! Они же, бандиты эти, убийцы, работать не хотели, старались выехать за счет «мужиков» — так они называли нас, политических. То на работу откажутся выходить, то изобьют кого-нибудь или обворуют.
Бывали и крупные стычки с этим отребьем. Помнится, этапировали нас, «врагов народа», на Колыму. У нас тогда целый интернационал собрался — поляки, эстонцы, литовцы, чеченцы, мы, русские... Этим же этапом гнали уголовников. Как-то они пронюхали, что у кого-то из прибалтов есть теплые вещи и кое-какие продукты. Ночью напали на наш барак. Но ничего, отбились тогда: нары разобрали и устояли-таки с досками против ножей...
— А не возникало у вас мысли о бунте, побеге!
— Нет, не возникало. Неосуществимо это было. Куда бежать? Кругом тайга, тундра — далеко ли уйдешь? Да и народ там был, среди политических, очень образованный: ученые были — философы, медики, крупные военные, генералы. Соколовского до сих пор помню — умница был, из старых русских военных интеллигентов...
— Образованность мешала протестовать!
— Не было смысла. Все работали очень хорошо. Все понимали, что надо трудом — даже таким! — помогать фронту. И все верили в Сталина...
— И вы?

— И я. В него лично — верил. Все мы считали, что это кто-то из его окружения творил жестокость и беззаконие, а Сталин просто не знал об этом, иначе давно распустил бы лагеря.
— Жалеете о том, что было?
Он поднял по-детски ясные глаза, сказал обезоруживающе просто:
А как же не жалеть? Десять лет пропало. Судьба могла бы сложиться и по-другому. Но, с другой стороны... Множество замечательных людей встретил в лагерях. Народ был нравственно здоровый, не то что блатной мир, где только карты да заунывные песни. Мы, политические, жили по-братски. Здесь одинаково уважали всех, независимо от возраста или прежнего положения. Щепоткой соли делились. Кончались сухари — на лопатах пекли из муки лепешки, на всех... И работали хорошо, друг на друге не выезжали, не жульничали. Может быть, только там я и понял по-настоящему жизнь...

Славянск

Стоял тусклый сырой февраль. За окном вагона бежали бесснежные украинские поля, дышали легким туманом. Ветер посвистывал веселый, шальной, пьяный простором и весенней уже волей.
Город — купеческое средневековье — дохнул запахом талой земли. Приземистый храм стремил руки крестов к низкой небесной хмари. Колокола безмолвствовали.
... Встретил меня невысокий светлый старик с угловатым, строгим лицом, как шрамами, иссеченным морщинами. Руку пожал крепко.
Мы сидели с ним в креслах за журнальным столиком, заваленным ворохом свежих газет, за стынущим чаем, и его глуховатый голос раздвигал шторы домашнего уюта, бросая нас в холодный март сорокового года.
— Арест был неожиданным. Вечером 20 марта к дому, где мы с Михаилом Ропановым — земляк, тоже из Селиверстова, — снимали комнату, подъехали в двух кошевках... Окружили дом. Черт те что — будто банду какую брали. Предъявили ордер на обыск и арест. Стали рыться в бумагах. Забрали книги, что-то написанное нами.
Ночью нас отправили в Барнаул. Там, во внутренней тюрьме НКВД, представили какому-то майору-чекисту. Он доходчиво объяснил, что бывает, когда, например, пальцы рук закладывают между косяком и дверью... Готовил, стало быть, к следствию.
— Эти угрозы осуществлялись? Как вас допрашивали?
— Что зря грешить: нормальное было к нам отношение. Допрашивали, правда, не только днем, но и ночами, но на это уж обижаться грех. Запугивали — да, но бить не били. Со мной в камере с неделю сидел капитан, бывший следователь НКВД, говорил, что тоже подследственный, так тот ужасов порассказал о допросах: и как в тулупе на горячую печку сажали, и как кости людям ломали... Может, он подсадной был, на испуг нас брал, кто знает. Следствие по нашему делу вели капитан, да еще какие-то лейтенанты, молодые ребята, по их словам, побывавшие на Халхин-Голе. Герои, одним словом... Крутили, мудрили, намеками, подсказками вытаскивали нужные для них показания, направляли следствие в выгодное им русло. Но не били, нет.
— Николай Антонович, а кому впервые пришла идея создания подпольной организации?
Наверное, это моя мысль была. Потом поделился с Васей Лысенко. Да, поэтому и дело-то наше именовалось «делом Камнева и Лысенко». Потом уже появились другие
— Гриша Иващенко, Саша Завозов, Воронов, Гуськов...
— Кто-нибудь из взрослых входил в организацию!
— Никто, мы варились в собственном соку. Издавали рукописный журнал «Рассвет» в пяти экземплярах — для своих же. Всего-то нас было пятнадцать человек. Но были приняты программа, устав организации. Высшей цели только не было.
— Что подразумевалось под высшей целью!
Это самое главное. Принятая нами программа была, так сказать, программой-минимум, ну, на самое ближайшее время. Мы, деревенские все, понимали, что грамотешки нам не хватает. Одной из программных задач было полит- самообразование. Как мы тогда учились! Не ради оценок — для себя. Как книги глотали, труды Ленина, сталинский «Краткий курс»... Информации катастрофически не хватало. В газетах было одно, а в жизни... Деревня гибла. После коллективизации началось ее обнищание не только по существу, но и чисто внешне: исчезали, хирели когда-то роскошные палисадники, в крестьянских дворах и избах воцарялась запущенность. Понятно, люди впроголодь жили, полураздетые, полуразутые. Возмущало нас, что обманутый, обобранный народ подвергался еще и жесточайшим преследованиям. Работали, как скот, да еще аресты, аресты...
Вот мы и думали раскрыть людям глаза. Писали письма «наверх», лично Молотову о творящихся безобразиях. Мы-то думали, это местное самоуправство. Собирались с Лысенко написать брошюру «Действительность наших дней».
Так вот. Само собой, это были сиюминутные задачи. Мы с Лысенко ломали голову над другим... Мы тогда уже начитались кое-чего. Вот и сравнивали: феодализм, капитализм, социализм — какая система полнее выражает идеалы, провозглашенные Октябрем? То есть на какой стадии развития мы-то находимся? Как ни крутили, а выходило, что альтернативы социализму нет. Вот тут-то и был наш тупик. В чем высшая цель наша — не против же социализма идти?
Голос его все такой же глуховатый и ровный, все также прячет он в глубоких морщинах глаза. Разве что дужка очков, которые Он вертит в руках, щелкает все чаще и резче...
— Николай Антонович, как вели себя ребята на следствии, на суде?
Нормально вели. В деталях не помню, правда: полста лет прошло... Но, в общем, достойно. Вот в статье, опубликованной в январском номере «Алтайской правды» за этот год, говорится, что на суде мы признали себя виновными. Формально — да. Но уже тогда мы понимали, что ничего преступного не совершили. Но нелегальщина — уже это тогда было преступным. А вообще, была у нас мысль не признать свою вину на суде. Но моральное давление было ужасно. Помню, на следствии, во время допросов, к следователю заглядывали его коллеги. Увидев нас, выходили из себя: «Вас, таких- сяких, без суда расстрелять надо!». Сидишь, помалкиваешь, знаешь, что на любое возражение зуботычиной ответят. Прокурор на суде кричал: «Вы — не советские люди! Наши ребята кровь льют (тогда шла война с белофиннами), а вы антисоветчиками заделались, в контрреволюцию ударились!». Так получил я десять лет лагерей.
Я вслушиваюсь в его глуховатый голос и уже предвижу возмущенный вопрос юного читателя максималиста: «Почему же они все рассказали на допросах? Почему не запутали следствие, почему без боя сдались?».
Конечно, так легко сейчас обвинить их в забвении идеалов, трусости, даже предательстве.
Но тогда давайте обвиним во всех смертных грехах Муравьева и Пестеля, Рылеева и Трубецкого. Ведь они тоже сразу раскрыли свои карты, больше того: назвали сообщников. Почему? Думается, потому, что, как это ни странно, и декабристы, и их «меньшие братья» из века двадцатого были больны иллюзией веры. Следствие было их последней надеждой быть услышанными и понятыми.
Впрочем, у «январичей» была еще одна причина, по которой запирательство было бессмысленным.
— Николай Антонович, вы знали, что организацию «сдал» Семен Акименко, ваш общий коллега по подполью?
— Да, знал. Следователь на допросе показывал мне его донос.
— Что за человек он был?
— Как все ребята. Кажется, он был, как и я, членом комитета комсомола училища. Ничем особенным не выделялся. Кто-то его к нам привел, не помню уже. Обыкновенный был парень.
— Ваше отношение к Акименко и его поступку.
— Я не хотел бы его как-то очернить. Он, как и все мы, так был воспитан на книгах того времени, на «Кратком курсе»... Достаточно было любому из нас усомниться в целесообразности нашей работы, чтобы сообщить в органы. Думаю, если бы не он, так кто-нибудь другой рано или поздно сделал бы то же самое.
— Вы оправдываете его?
— Я его не виню...
Где же вы сейчас, Семен Прокопьевич, пятьдесят лет назад обласканный признательным вниманием всесильных органов? Ведали ли вы тогда, что творили, зачеркивая еще не сложившиеся судьбы товарищей своих? Чем стал для вас тот донос? Ступенью вверх, к благам земным, или — вниз, в безмолвную ночь стыда?
— Я верю: рано или поздно к человеку приходит осознание того, что он сделал в жизни. И нужда в покаянии приходит тоже,
— Это если жива совесть...
Совесть... Она, бывает, уходит. Зачем она человеку, пока есть у него деньги, здоровье, власть? Когда впереди у него — целая жизнь, и кажется, что всегда успеется любой прожитый день переписать набело. Тогда совесть — докука. Но она возвращается к исходу дней, когда нет уже ни положения, ни денег, ни славы, когда ты остаешься один на один с прожитой жизнью...
Как вы жили эти годы, Семен Прокопьевич? Не разорвалось ли ваше сердце от надрывного молчания колоколов Отечества? Полсотни лет две России смотрели друг другу в глаза: та, что сажала, и та, которую посадили.
Колокола безмолвствовали.
— Что было после суда, Николай Антонович?
— Были этапы. В Бийске отделили от нас Гришу Иващенко, приговоренного к 6 годам. Хороший был парень, стихи писал. Знаю, вернувшись из лагеря, он умер от туберкулеза. Мечтал быть поэтом...
Это правда, Николай Антонович, но это не все. Похоронен Григорий Данилович был на старом селиверстовском кладбище, на берегу озера. А лет через тридцать в чью-то номенклатурную голову пришла идея строительства здесь дороги. И взревели бульдозеры, выворачивая из земли гниль гробов и светлые человеческие кости.
Не упрекнуть хочу теперь его земляков — понять пытаюсь: как допустили осквернение могил? Может. не было власти в селе? Но, как и нынче, трепыхается над сельсоветом красный флаг. Но что же это за власть, если с ее ведома вершится святотатство, если траки бульдозеров давят боль и память человеческую?..
— В диких условиях строили дорогу Воркута — Котлас. В палатках жили, ночью шапка к земле примерзала. Потом опять этап. В Котласе остался Лысенко. Пешком, баржей по Вычегде, опять пешком до Княж-Погоста, Микуня. Останавливались в старых обжитых лагерях. Добрались до лесозаготовительного лагеря. Саша Завозов при лошадях устроился, а мы на лесоповал. Попали в бригаду одного грека. Обессилевшие, норму не выполняли поэтому получали в сутки всего 400 граммов хлеба да миску баланды. От таких «разносолов» мы еще больше слабели. Грек наш видит, что требовать от нас нечего, закрепил нас за опытными рубщиками, мы поваленные деревья от веток очищали. Бригадир старался, чтобы пайку нам обычную выдавали — 800 граммов.
Потом нас перебросили к Печоре. В лесном лагере остался Завозов, а в Печоре я расстался с Вороновым. Бывшего учителя Ивана Васильевича Дворецкого, с которым я перед этим подружился, назначили начальником колонны, которая отправлялась в Кожим. Он взял меня с собой.
После Кожима меня перевели в Косью, колонна номер восемь.
— Это лагерь?
— Да. Колонна — потому, что лагерей как таковых не было, мы их строили себе сами. И дорогу строили. Я уже тогда счетоводом был. Здесь 25 апреля 1942 года меня арестовали вновь...
Он говорит, играя дужкой очков, не поднимая глаз. Неловко за окаянную свою судьбу, за проклятое клеймо «врага народа»? Или боится, что хлынет из глаз боль да тоска, неизбывная, неизжитая, не залеченная никакими высочайшими всепрощающими постановлениями?..
— За что, Николай Антонович?
В начале сорок второго в Воркуте произошло восстание заключенных. Взбунтовались несколько лагпунктов. Многие бежали, спаслись, правда, единицы. Слухи об этом доходили и до нас. Конечно, во всех лагерях это с живейшим интересом обсуждалось. Так же, как и скупая, и отрывочная газетная информация о том, что на фронте сильно бьют наших. Часто мы в нашей конторке делились впечатлениями...
Были, были и в лагерях сексоты. Оперуполномоченные всю свою работу на руководстве ими строили. Глаза и уши...
— А как люди становились доносчиками!
— Все зависело от личного дела: по какой статье сидит, раскаялся ли в содеянном, как вел себя на следствии... Лагерный опер предлагал сотрудничество. Одни соглашались, другие нет. От таких упрямцев старались избавиться — перебрасывали в другие лагеря.
Словом, 25-го отправили меня в изолятор. Это тюрьма в лагере. Предъявили обвинение: дискредитация печати, антисоветская деятельность и подготовка восстания в колонне. Хотели этим делом выстроить логическую цепочку: как же, я ведь еще на Алтае замышлял восстание...
Даже в лагере устраивался жуткий спектакль: следствие, суд. Как будто жизнь заключенного что-то значила. Следователь вызвал свидетелей. Но не все они своими показаниями подтвердили дикость обвинений. Мои солагерники Кулешов и Жадан отказались свидетельствовать против меня. За эту несговорчивость их выслали в другой лагерь.
В изоляторе, рядом с камерой подследственных, где среди прочих сидел и я, находилась камера смертников. Часто ночами мы просыпались от возни за стеной, крики «Прощайте, товарищи!» рвали душу... Ребята говорили, что расстреливают здесь же, за зданием изолятора. Таких было много — к высшей мере...
Скоро последовал суд. И опять пошли мои десять лет. Те два года, что уже отсидел, значит, вроде репетиции были.
Отправили меня на строгий режим. Территория лагпункта делилась на две зоны: жилую, где обитали мы вместе с уголовниками, и рабочую. Я сначала в плотники записался, но бригадир посмотрел, как я с топором управляюсь — нет, брат, говорит, ты нам не подходишь. Так я попал в карьер. Вот где было тяжело: нормы высокие, а каково на морозе камень дробить? Но в чем-то мне везло: здесь начальником службы снабжения был тот самый Дворецкий, что когда-то уже спас меня от гибели. Его должность была видной для заключенного. Он помогал мне и здесь... Все, кто как-то помог в те жуткие годы, навсегда остались моими друзьями. Я всех их помню...
Вскоре я попал на рудник близ Инты. Довелось хлебнуть лиха в шахте — я ведь ни плотником, ни шахтером не был. Потом, правда, устроился в бухгалтерию. После этого бухгалтерское дело стало моей профессией,
В 1948 году наступил тяжелейший период моей лагерной жизни. В ту пору организовывались спецлагеря особого режима. В них собирали особенно опасных преступников. Понятно, что я с моими данными не мог миновать этого лагеря.
Режим в нем действительно был особый — тюремный. Единственная разница, что на работу выводили. Но что это была за процедура! Колонну заключенных, которые должны были держать друг друга под руки, окружал взвод солдат. Собаки на поводках беснуются, охрана матом кроет, затворы щелкают... Между лагерем и шахтой — коридор из колючки, снаружи опять же охрана с собаками. По фамилиям не называли, выкликали только по номеру...
— Вы свой номер помните!
— Еще бы: Б-175. Такое разве забудешь...
— С лагерной администрацией конфликты бывали!
— Случалось. Однажды, помню, привели нас с работы, а в жилой зоне встречает нас пьяный оперуполномоченный и давай воспитывать. Вы, мол, не люди, отребье, захочу я — расстреляем всех. Командует: «На колени, сволочи!». Мы стоим. Он криком заходится: «На колени!». Стоим. Он конвою махнул — те подняли стрельбу, пули над головой свистят... Тогда только мы опустились.
— А как жили между собой заключенные!
— По-разному жили. Бывало, и враждовали.
— Из-за чего?
Причин много было. Бандеровцы часто между собой схватывались — они ведь тоже с нами сидели. Уголовники между собой счеты сводили. Помнится, в начале пятидесятых было много убийств. Возвращаюсь я однажды в свой барак. Вижу, у входа несколько человек шушукаются. Только я в дверь хотел шагнуть, меня придержали: «Погоди, говорят, минутку». Слышу, в тамбуре — удар топора, хрип, стон: кончили кого-то. «Вот теперь, говорят, топай — не помешаешь». Жизнь человеческая ничего не стоила...
Знал ли «простой советский заключенный» Камнев, что в это же время рядом с Интой, в заполярном лагере Абезь, в туберкулезном бреду умирал один из последних русских философов Лев Платонович Карсавин?
Вряд ли. За лагерной колючкой в голоде, холоде, работе, болезнях валились тысячи и тысячи, и среди них — поэты, полководцы, политики, философы. Онемевшие от горя колокола Отечества отпевали их скорбным безмолвием.
— Жалеете обо всем, что было, Николай Антонович?
— Нет, нисколько. Где выиграл в жизни, где проиграл — никогда не вел такого счета. Тот недолгий период, когда жила наша организация, был самым ярким, самым светлым из всего, что прожито и пережито. Работали мы тогда как сумасшедшие. Времени не хватало, я задыхался: хотелось все новых и новых знаний. Мы думали сделать людям добро... Мы хотели, чтобы им легче, свободней жилось. Мы так и новичков, вербуемых в организацию, настраивали: все
равно помирать, жизнь-то одна, и прожить ее надо честно. По совести прожить. Потому и выкладывались полностью, энтузиазма было — через край... Ты вообще-то настоящую мою фамилию знаешь?
— А разве...
— Каменев я.
— ?!
Понимаешь, в 35 или 36 году я в комсомол вступал. Как раз в это время прошел громкий процесс Каменева. Не мог же я быть однофамильцем врага народа! Поэтому комсомольский билет я получил на имя Камнева... Двадцать лет спустя, после полной реабилитации, хотел вернуть свою настоящую фамилию. Не удалось — свидетельство о рождении не сохранилось. С тех пор и живу под «псевдонимом».
Такая тогда была жизнь. Такие были люди...
Еще несколько дней назад, собираясь в эту командировку, я надеялся встретить железных, несгибаемых борцов и написать их лики. А встретил лица простых людей. Черты человеческие не вписывались в «запланированные» образа, ведь многое из того, что поведали мои собеседники, до обидного не соответствовало сегодняшним канонам политической иконописи. И слава богу. Ведь люди - не ангелы
«...Блаженны алчущие и жаждущие правды, ибо они насытятся. Ибо суд возвратится к правде, и за ним последуют все правые сердцем».
А. ЧЕРНИКОВ.
«Молодежь Алтая» № 31 (9679)
28.07.1989